А мне
  • «Ты представляешь? Мы будем мучениками!..»

    О своей последней командировке в воюющую Чечню, о встрече с отцом Анатолием Чистоусовым и о единственном имеющем смысл в кромешном аде войны — игумен Нектарий (Морозов).

    Эта поездка запомнилась мне особенно хорошо — до каких-то малозначащих, но намертво въедающихся в память мелочей. Возможно потому, что она была последней из немногочисленных, но крайне насыщенных командировок в воюющую Чечню. Возможно потому, что именно во время нее произошла одна из тех встреч, которые просто невозможно забыть, а все остальное как бы «зацепилось» за нее.

    Была поздняя весна или раннее лето 1995 года, точно уже не помню. Помню только, что это были парламентские каникулы, когда депутаты Совета Федерации и Государственной Думы дали задание двум своим коллегам побывать в Чечне и разобраться, что же там происходит на самом деле после взятия Грозного и чего можно ожидать в ближайшем будущем. Разобраться и рассказать им потом, по возвращении в Москву. Мне представилась как журналисту возможность поехать вместе с ними, и я ею воспользовался.

    Игумен Нектарий (Морозов)

    Задача у пригласивших меня с собой Виктора Курочкина (СФ) и Виктора Шейниса (ГД) была не из простых: встретиться с кем-то из лидеров чеченских боевиков (в идеале — Асланом Масхадовым, который командовал ими в то время) и в личном разговоре постараться уяснить для себя, каковы перспективы «мирного урегулирования». То есть существуют ли какие-то реальные способы избежать дальнейшего кровопролития и в то же время сохранить Чечню в составе России. Поэтому каждое утро, совсем рано, мы выезжали из крохотной гостиницы в такой же крохотной Назрани, ехали в Грозный, а оттуда по «наводке» того или иного тамошнего «знакомого» отправлялись дальше на поиски связников, которые могли помочь выйти на Масхадова.

    Мы ездили день за днем, как на работу. Руины Грозного уже воспринимались как нечто привычное, мне даже вспомнить было трудно, как выглядел этот город прежде, хотя наезжать туда доводилось и до войны. У нас ничего не получалось, но мы не отчаивались. Особенно я, поскольку для меня как журналиста материала хватало и так. Кроме того, у меня, помимо цели, совпадавшей с намерениями Шейниса и Курочкина, была и собственная цель.

    Те, кто следил по телерепортажам за боями в Грозном, может быть, и сегодня помнят сюжет о Михаило-Архангельском храме. Звучит канонада, слышны разрывы, и посреди всего этого кошмара — несколько русских женщин на фоне церкви… Они говорят:

    — Когда все началось, мы собрались здесь, и Господь по молитвам Архистратига нас сохранит!

    И, конечно, я очень хотел добраться до храма и увидеть, что сталось с ним и с этими женщинами. И еще хотел побеседовать с настоятелем, отцом Анатолием Чистоусовым. Причем гораздо больше, чем с Масхадовым.

    Когда я наконец понял, что возможности оторваться от нашей группы без риска не выполнить основное задание у меня нет, то обратился к своим спутникам с просьбой заехать в храм вместе и был очень рад и благодарен им, когда они с готовностью согласились.

    …Достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что война храма не пощадила. Впрочем, пощадила она (а точнее — Господь сохранил) тех, кто прибегал с надеждой на милость Божию под его кров. Сам храм сгорел, но настоятель, отец Анатолий, вынес из пожара антиминс и продолжал служить в пристроенном рядом баптистерии. А может, сторожке, этого уже точно не скажу.

    Вокруг были руины… Пыль, которая, кажется, не опускалась на землю, но висела в воздухе — пыль, в которой были перемешаны порох, кирпич, известка, человеческий ужас, человеческая боль и нечеловеческие страдания. Этим составом тут было пронизано и пропитано все.

    И в самой сердцевине этого — русский священник с кротким, удивительно спокойным, мирным лицом и собравшаяся вокруг него община. Я не думаю, что это были только лишь постоянные прихожане, к нему прибились и просто те, кому было страшно и некуда больше идти. Мы говорили с отцом Анатолием, и он рассказывал, как загорелся храм, как вынес из него антиминс, как отпраздновали они Пасху. А народ потихоньку собирался вокруг, обступая нас, а в большей степени — отца Анатолия. Я смотрел на это, и на глаза наворачивались слезы. Мне кажется, я тогда впервые понял, что это такое — пастырь и его паства, потому что они и правда были рядом с ним, как овцы со своим пастухом, у них, кроме Бога и него, никого не осталось, кто мог бы их защитить и кому они были бы нужны. Здесь было очень трудно, очень страшно, но все было (возможно, именно поэтому) предельно настоящим, ничего искусственного, а все так, как оно и должно быть… Пастырь, готовый положить

    Кто ваш Небесный покровитель? Узнать

    свою душу за овец, и паства…

    Когда он вел нас, чтобы показать условия, в которых жили рядом с храмом люди, к нему подошел какой-то молодой человек, державший в руках книгу, и спросил:

    — Батюшка, а это можно читать? Благословите?

    Вопрос казался настолько странным и неуместным в этом месте и в этот момент… Но только не отцу Анатолию. Он остановился, взял у молодого человека книгу, внимательно пролистал ее и ответил:

    — Можно, читай, Бог благо­словит.

    У нас было очень мало времени, мы торопились, и пообщаться удалось крайне недолго. Я сказал отцу Анатолию о своем желании вернуться и написать о них.

    — Зачем? — спросил он.— Вы думаете, что это принесет пользу?

    И правда — тогда им это вряд ли бы было полезно: чем меньше о них в то время вспоминали бы те, кто поджог и разрушил храм, тем было бы лучше.

    Но я, когда он это говорил, думал о другом. Точнее, даже не думал… Не знаю, как это ясно выразить.

    Я смотрел в его глаза — такие же мирные, спокойные, бесконечно глубокие, как он сам. В глазах были какая-то удивительная, кроткая и светлая любовь и боль, этой любовью укрощенная и покоренная. И меня вдруг всего пронзило: «Это же мученик. Мученик!». Это чувство было настолько сильным, что я был им наполнен до предела. А потом отпустило.

    Я отдал ему единственное, что у меня было с собой «церковного» — недавно вышедшую книгу Нилуса «Великое в малом». А он подарил мне маленькую иконочку преподобного Серафима. И мы расстались.

    Наша миссия оказалась вполне успешной. В одном селе мы смогли встретиться со связником Исой, который отвечал тогда для Масхадова за подобные «внешние контакты». Случайно попали на переговоры Масхадова с командовавшим тогда группировкой российских войск Геннадием Трошевым, проходившие в том же селе в доме, где нас приютили. Конечно, на сами переговоры нас не пустили, но благодаря Исе мы смогли договориться об аудиенции у Масхадова и на следующий день побывали на базе боевиков в Ведено.

    Туда я ехал совсем больной — то ли отравился чем-то, что мы купили, проголодавшись, на стихийно возникшем рынке где-то в разрушенном Грозном, то ли подхватил какую-то инфекцию, не знаю, только было мне очень плохо, и все происходившее воспринималось, словно сквозь какой-то туман. Сквозь этот туман пробивается образ Масхадова, с которым мы беседовали в каком-то холодном домике (судя по всему — бывшей школе). Мне было его, несмотря ни на что, жалко. Война — безумие, особенно если это война с «национальным» подтекстом. Или контекстом. И вступив в нее, человек чаще всего уже не может от этого безумия освободиться. Даже если до того он был, как Масхадов, советским офицером и патриотом своей страны, а не только «маленькой, но гордой» исторической родины.

    Сквозь этот же туман проступает увязавшийся с нами Ринат (или Руслан), приехавший сюда на поиски попавшего в плен брата, взятый нами в Ведено и получивший здесь уверение, что брата ему вернут. И молоденький пленный солдат, которого передали нам по приказу Масхадова в качестве жеста доброй воли и которого мы увезли с собой. И сопровождавший нас здоровенный, похожий на большого ребенка чеченец, который все убеждал солдата по дороге:

    — Ты посмотри, какая тут красота! Приезжай после того, как все это закончится, в гости, я тебе все покажу!

    Солдат молча кивал…

    Как плохо мне ни было, а я не удержался и спросил чеченца:

    — А ты до войны кем был?

    — Кочегаром,— улыбнулся он.

    — А после кем будешь?

    — Не знаю,— ответил он грустно.

    Почему-то очень ясно запомнился эпизод оттуда, из Ведено. Мы сидели с Шейнисом на крыльце масхадовской «резиденции» и ждали машины. Вокруг сновал народ, от внешнего лишь вида которого на душе становилось неспокойно. Еще неспокойней было от соседства зверского вида бородача, который притулился рядом с нами к тому же крыльцу и меланхолично чистил от крови огромный тесак.

    — Во всем виноваты евреи,— в пустоту, раздумчиво сказал вдруг он.

    На моей памяти при Шейнисе такое говорили не первый раз. И он ответил то, что отвечал и прежде:

    — Ну, почему евреи… Я вот, например, тоже еврей…

    — Я об этом и говорю,— так же раздумчиво произнес чеченец, продолжая свое занятие.

    Шейнис дискуссию продолжать не стал. Не возникло такого желания и у меня.

    Ночью, в том самом доме в «приграничном» селе, я очень плохо спал. У меня был жар, и я постоянно просыпался с одной и той же мыслью: «Что я делаю здесь? Какой в этом смысл?». Смысл я увидел лишь в том, с чем столкнулся у разрушенного храма во имя Михаила Архангела…

    Эта мысль не давала мне покоя и в самолете, и когда мы ехали из аэропорта по Москве, удивляясь тому, что здесь нет войны и кругом не руины, а целые дома и люди улыбаются и смеются. И потом не давала покоя тоже.

    Уже живя в монастыре, я узнал, что в феврале 1996 года священник Анатолий Чистоусов был захвачен боевиками и помещен в специальный концлагерь, где подвергался избиениям и пыткам, а затем убит. Незадолго перед расстрелом он сказал своему чудом выжившему соузнику игумену Филиппу (Жигулину):

    — Ты представляешь? Ведь если нас убьют, мы будем мучениками. Мучениками!..

    Источник: Православие и мир

    987

Популярные за неделю

Вернуться на главную

Рекомендуем